Белинский против Пушкина: кто кого?
Драма в истории и в критике Дмитрий Володихин

Здесь противопоставляются две правды: правда родовитого дворянина и, при всех его озорствах, истинно верующего христианина, против правды дерзкого разночинца с бурлящим свободомыслием в голове.
Виссарион Григорьевич Белинский обругал пушкинского «Бориса Годунова». Но брань его чудесным образом составила плодородную почву, на которой взросло древо поклонения пушкинскому величию.
Виссарион Григорьевич напал на Пушкина по двум основным позициям. Вот обширный отрывок из его критики, являющий первую претензию Белинского:
«Прежде всего, скажем, что "Борис Годунов" Пушкина – совсем не драма, а разве эпическая поэма в разговорной форме. Действующие лица, вообще слабо очеркнутые, только говорят и местами говорят превосходно; но они не живут, не действуют. Слышите слова, часто исполненные высокой поэзии, но не видите ни страстей, ни борьбы, ни действий. Это один из первых и главных недостатков драмы Пушкина; но этот недостаток не вина поэта: его причина – в русской истории, из которой поэт заимствовал содержание своей драмы. Русская история до Петра Великого тем и отличается от истории западноевропейских государств, что в ней преобладает чисто эпический, или, скорее, квиэтический характер, тогда как в тех преобладает характер чисто драматический. До Петра Великого в России развивалось начало семейственное и родовое; но не было и признаков развития личного: а может ли существовать драма без сильного развития индивидуальностей и личностей? Что составляет содержание шекспировских драматических хроник? Борьба личностей, которые стремятся к власти и оспоривают ее друг у друга. Это бывало и у нас: весь удельный период есть не что иное, как ожесточенная борьба за великокняжеский и за удельные престолы; в период Московского царства мы видим сряду трех претендентов такого рода, но все-таки не видим никакого драматического движения. В период уделов один князь свергал другого и овладевал его уделом, потом, побежденный им, снова уступал ему его владение, потом опять захватывал его; но в уделе от этого ровно ничего не изменялось: переменялись лица, а ход и сущность дел оставались те же, потому что ни одно новое лицо не приносило с собою никакой новой идеи, никакого нового принципа». И, далее: «Иоанн III обнаружил в этом деле гениальную односторонность, переходившую почти в ограниченность, твердую волю, силу характера; он постоянно стремился к одной цели, действовал неослабно, но не боролся, потому что не встретил никакого действительного и энергического сопротивления. Дело обошлось без борьбы, и, таким образом, одно из самых драматических событий древней русской истории совершилось без всякого драматизма. Драматизм, как поэтический элемент жизни, заключается в столкновении и сшибке (коллизии) противоположно и враждебно направленных друг против друга идей, которые проявляются как страсть, как пафос. Идея самодержавного единства Московского царства, в лице Иоанна III торжествующая над умирающею удельною системою, встретила в своем безусловно победоносном шествии не противников сильных и ожесточенных, на все готовых, а разве несколько бессильных и жалких жертв. Роды удельных князей, потомков Рюрика, скоро выродились в простую боярщину, которая перед престолом была покорна наравне с народом, но которая стала между престолом и народом не как посредник, а как непроницаемая ограда, разделившая царя с народом. Разрядные книги служат неоспоримым доказательством, что в древней России личность никогда и ничего не значила, но все значил род, и торжество боярина было торжеством целого рода боярского. Таким образом, удельная борьба княжеских родов переродилась в дворскую борьбу боярских родов. Но эта борьба не представляет никакого содержания для драматического поэта, потому что при дворе московском один род торжествовал над другим в милости царской, но ни один из торжествующих родов не вносил ни в думу, ни в администрацию никакой новой идеи, никакого нового принципа, никакого нового элемента».
Плоха Белинскому русская история! Вот беда...
Кабы Виссарион Григорьевич действительно знал ее так, как пытается показать, кабы он говорил добросовестно, а не всё подчиняя своей идее, сминая и корёжа факты, руша истину ради концепции, честь бы ему и слава. Но он всего лишь публицист-полузнайка с блистательным чувством литературного языка и ничтожным чувством исторического процесса.
Проблема далеко не только в том, что Белинский, западник из западников, хулит русскую историю, априорно ставя ее ниже западноевропейской. Если б только это, говорить было бы не о чем. Хуже другое: он с наслаждение выкручивает русской истории руки, ломает ей рёбра и «отсекает лишнее», если это «лишнее» не укладывается в его личную прокрустовщину.
Что ж, сыграем по правилам самого Виссариона Григорьевича. Поработаем на его поле.
Главная ошибка, а вернее, подтасовка Белинского состоит в том, что до Петра I в России якобы не развивается индивидуальное начало, совершенно задавленное началом родовым. Виссарион Григорьевич не видит (не хочет видеть) никаких «признаков личного», ибо, по его собственным словам, даже ожесточенная борьба за власть не ознаменована внесением участников ее «новой идеи… нового принципа… нового элемента». Конечно же, родовое начало получило в России мощное развитие: до Петра I оно не господствовало, поскольку основу его, местничество, отменил еще царь Федор Алексеевич, но вообще отрицать его силу невозможно. Однако… сказать, что оно вчистую задушило начало личное, уничтожало всякую возможность персоне, даже и представляющий какой-либо могущественный род, высказать собственную программу, собственную идею относительно устройства русского социума, это даже не преувеличение, это слепота. Притом слепота, думается, намеренная.
Надо очень постараться, чтобы не заметить князя Андрея Курбского, просвещенного аристократа, сделавшегося перебежчиком. Его предательство подчинено идее особых прав и привилегий родовой знати, нарушенных царем, что дало изменнику почву для самооправдания и даже прокламирования особой правды «великих людей во Израиле».
Трудно пойти мимо Заруцкого с его маниакальной идеей казачьей вольницы, разбившейся о державное чувство русского народа на финальном этапе Смуты.
Фантастически тяжело пройти мимо князя Мстиславского, который сформировал в 1610 году семибоярщину и стал во главе нее, желая для русской знати положения магнатерии в Речи Посполитой. Сильная была идея! Ради нее князь пошел на то, чтобы впустить в Кремль польско-литовский гарнизон.
Ясно, что Андрей Боголюбский и Всеволод Большое Гнездо, принесшие на Русь идею византийского единодержавия и строго проводивших ее в хаосе междоусобных войн, – не герои для Белинского.
А Дмитрий Донской, вынесший идею сопротивления Орде из опыта предыдущих поколений – опять не тот человек. Не той, разумеется, системы его идея.
Наконец, князь Василий Васильевич Голицын, фаворит царевны Софьи, вроде бы, явный носитель идеи великого союза с католическими державами и уступок папскому престолу в России. Зря старался, и его «прошли» не увидев.
Но уж Ивана-то Грозного Виссарион Григорьевич мог бы заметить – с его, весьма нетривиальной по тем временам идеей опричнины как инструмента для замены родового начала на государственное… Что ж, и тут «ничего нового», если судить по грозному пафосу Белинского.
Всех этих личностей, с их идеями, как и многих других, не менее своеобычных, Виссарион Григорьевич умудрился не заметить. Надо было очень постараться, но у него всё получилось.
Даже в том случае, когда новая идея очевидна – а именно создание из разрозненных русских земель единого Московского государства при Иване III, Белинский, не умея обойти препятствие тонко, простовато лукавит, словно продавец подтухшего товара на рынке. Белинскому приходится отрицать очевидное, и он готов отрицать очевидное. Иван III, видите ли, «не встретил никакого действительного и энергического сопротивления». Дело создания России, по Белинскому, «обошлось без борьбы». То-то удивился бы государь Иван, давший четыре больших сражения Новгородской республике, осаждавший Тверь, дравшийся с литвой за русские города и рисковавший всей державой своей, а заодно и родным сыном-воеводой, когда выставлял полки на Угру, против хана Ахмата, что всю его титаническую борьбу критик из XIX века поставил ни во что.
То-то удивилась бы «боярщина», виднейшие представители которой то бегали за литовский рубеж, то составляли «Избранную раду», желая потеснить власть самодержца, что ей инкриминировали покорность…
Не стоит даже упоминать о таких мелочах, как «разрядные книги», по которым якобы видно, что «в древней России личность никогда и ничего не значила». Разрядные книги вообще ничего не говорят на сей счет, это просто списки назначений на высокие должности, делопроизводство XVI—XVII веков. Этак можно и на основе современных зарплатных ведомостей рассуждать о наличии или отсутствии в России Третьего Рима. Или по билету в кино выводить теорию о наступлении новой цивилизационной стадии в России.
Впрочем, Белинский – образованный человек, всё-таки учился в Московском императорском университете. Так что нет оснований говорить о его безграмотности в вопросах истории. Нет, Виссарион Григорьевич осознанно искажает историю своей страны, он намеренно энергичен в роли Прокруста.
Историческая правда состоит в том, что при сильнейшем развитии родового начала на Руси и позднее – в России, индивидуальное начало также получило глубокое, сильное выражение.
Средневековая Россия была богата социальными идеями и яркими личностями. Так что мнение Белинского, утверждавшего прямо противоположное, мягко говоря, плод его личной фантазии.
А вот вторая претензия Белинского к «Борису Годунову» имеет составной характер и, отчасти, относится к Пушкину, отчасти же, к материалу, на основе которого Александр Сергеевич творил пьесу, а именно «Истории Государства Российского» Н.М. Карамзина.
Послушаем же критика: «Поэту необходимо было нужно самостоятельно проникнуть в тайну личности Годунова и поэтическим инстинктом разгадать тайну его исторического значения, не увлекаясь никаким авторитетом, никаким влиянием. Но Пушкин рабски во всем последовал Карамзину, – и из его драмы вышло что-то похожее на мелодраму, а Годунов его вышел мелодраматическим злодеем, которого мучит совесть и который в своем злодействе нашел себе кару. Мысль нравственная и почтенная, но уже до того избитая, что таланту ничего нельзя из нее сделать!..»
У Карамзина Борис Годунов – злодей, который, без сомнений, сгубил отрока Дмитрия – брата царя Федора Ивановича – в Угличе, в 1591 году, руками подосланных мерзавцев. И тот же Годунов, позднее, во всем сиянии своей власти и своего таланта к державным делам, «…должен был вкусить горький плод беззакония и сделаться одною из удивительных жертв суда небесного». По Карамзину, своего рода предзнаменованиями грядущих бедствий стали «внутреннее беспокойство Борисова сердца и разные бедственные случаи, коим он еще усильно противоборствовал твердостию духа, чтобы вдруг оказать себя слабым и как бы беспомощным в последнем явлении своей судьбы…» А под этим самым «последним явлением судьбы» надо понимать вторжение самозванца и тяжелая война с ним. В то же время, Борис Федорович у Карамзина вовсе не кается в содеянном злодеянии. Но в молчании источников историк милосердно допускает возможность покаяния – стоя одной ногой в гробу, чувствуя скорую кончину, Годунов как бы окидывает мутнеющим взором свои владения и видит: «Пред ним трон, венец и могила, супруга, дети, ближние, уже обреченные жертвы судьбы; рабы неблагодарные уже с готовою изменою в сердце; пред ним и святое знамение христианства: образ Того, Кто не отвергнет, может быть, и позднего раскаяния».
Белинский сомневается в суде Карамзина: действительно ли Годунов виновен в угличском убийстве? При всем уме этого деятеля, преступление совершенно топорно, гнусно, глупо. Вот и винит Белинский Карамзина в небеспристастности: да не могло ли быть так, что Годунову труп мальчика «подарили» его лизоблюды-доброжелатели?! Ужели такой разумный человек не совершил бы зверства осмотрительнее, в полном разуме и расчете? Определенно, не он, – сомневается Белинский, – определенно, виновны лица, искавшие его расположения или же просто без меры преданные ему.
Наука ответить на эти укоризны может лишь с величайшей осторожностью.
По сию пору специалисты делятся на тех, кто уверен, как и Карамзин, в убийстве, подстроенном Борисом Годуновым; тех, кто видит в смерти царевича несчастный случай; тех, кто согласен с Белинским и допускает организацию убийства некими доброжелателями Бориса Федоровича.
Так, например, с подачи доктора исторических наук Н.С. Борисова, в сериал «Годунов» пришла версия о причастности к смерти Дмитрия Углицкого жены Бориса Федоровича. А ваш покорный слуга предположил в книге «Царь Федор Иванович», что за убийством стоит дядя Бориса Годунова, боярин Дмитрий Годунов.
Карамзин высказал свою версию и держался ее твердо, поскольку основанием для нее служат многочисленные показания источников. Иначе говоря, эта версия до сих пор «почтенная», можно сказать, основная, что бы ни говорил Белинский и каких бы гипотез ни строил автор этих строк. Но, допустим, Карамзин неправ.
Отчего же Пушкин должен был сам, без опоры на труды столь блистательного историка, как Карамзин, «проникнуть в тайну личности Годунова»? Да вовсе не потому, что теория Карамзина насчет угличского злодеяния не единственно возможная, а потому, думается, что гений Пушкина взлетел с аэродрома Карамзина не туда, куда хотелось бы Белинскому.
Виссариону Григорьевичу страшно не нравится «злодей, которого мучает совесть». Он бы предпочел другого злодея.
Ах, видите ли, как «избито»!
«Трагическое лицо – пишет Белинский, – непременно должно возбуждать к себе участие. Сам Ричард III – это чудовище злодейства, возбуждает к себе участие исполинскою мощью духа. Как злодей, Борис не возбуждает к себе никакого участия, потому что он – злодей мелкий, малодушный; но, как человек замечательный, так сказать, увлеченный судьбою взять роль не по себе, он очень и очень возбуждает к себе участие: видишь необходимость его падения и все-таки жалеешь о нем...» И, далее, еще откровеннее: «Какая бедная мысль -- заставить злодея читать самому себе мораль, вместо того чтоб заставить его всеми мерами оправдывать свое злодейство в собственных глазах! На этот раз историк сыграл с поэтом плохую шутку…»
Вот она, квинтэссенция высказывания Белинского; она-то и разделяет его с Пушкиным и Карамзиным. Слава Богу, что разделяет! Александр Сергеевич и Николай Михайлович справедливо стоят в русской культуре на пьедесталах неизмеримо более высоких, нежели Виссарион Григорьевич.
Всё это – желание видеть «кипучие страсти», неподвластные вере, представляющие собой бунт не только против нравственности, но и, по большому счету, против Бога. А потому создающие впечатление «исполинской мощи духа», – такой ужасающий, пошлый, унылый, примитивный провинциализм! Как будто актёр детского театра из глубинки выходит на арену во «взрослом» спектакле, пытается играть серьезного драматического персонажа, и вдруг, чтобы придать себе значительности, заливается «мефистофелевским» смехом. Зал сначала молчит, пораженный его идиотизмом, потом заливается смехом – самым простым и искренним, а не мефистофелевским – в ответ. А напоследок кто-нибудь еще добавляет: «Хо-хо-хо», – совершенно как Санта Клаус, мол, Санта Клаус тут столь же уместен.
Супермегазлодей это ведь шаблон, пропись, фигура из бондианы или какого-нибудь марвеловского комикса. У Шекспира он мог быть хорош и уместен, а прочее – перепевы Шекспира, «избитые» уже ко времени Виссариона Григорьевича намного более, чем «скучная» мораль.
Какая в безудержном, оправдывающем себя, концентрированном злодействе «исполинская сила духа»? Ричард III у Шекспира – храбрый подлец, сочувствовать ему можно лишь в одном: умен и смел, но ведь до какой степени ущербная личность! Жаль, жаль. Если есть иное сочувствие, то это либо, как у Белинского, глубокий, любующийся собой провинциализм, либо душевное нездоровье.
Пушкин же, какое-то время, действительно двигается в канве Карамзина. Заготовлены у него приметы карамзинского «внутреннего беспокойства Борисова сердца». Таков знаменитый монолог царя о тщетности собственных достижений: гордыня привела его на трон, а совесть уничтожает плоды деятельной гордыни…
Именно здесь Борис Годунов произносит знаменитую фразу об окровавленных мальчиках…
И… «Мальчики кровавые в глазах» – это ли избито?! Да это один из глубинных кодов всей русской культуры, фраза на века!
Совесть отрицает благие плоды злодейства, а совестью двигает образ Божий, которым наделен человек от Сотворения мира. И православное общество видит, чувствует это, живет этим.
Гениальные Карамзин и Пушкин, при всем своем вольномыслии в молодые годы – истинные христиане, притом глубоко верующие. Их души пронизаны знанием: восседает Бог над людской суетой, суд Его неотвратим, гнев Его ужасен, любовь Его безгранична.
И каждый босяк с верой в душе и крестиком на груди совершенно так же, как Карамзин и Пушкин, знает это, живи он хоть «на задворках великой империи», там, «где рельсы вылезают из кармана страны».
А Виссарион Григорьевич сего не знает, вернее, знать не хочет, ему милее картонные короны безбожия и безнравственности.
Глубинно русский, глубинно народный, если угодно, краеугольно-национальный сюжет нашей литературы, наших песен, нашего искусства в целом – кающийся разбойник, бегущий от грехов своих в монастырь. То же самое: невинная девушка идущая в монастырь, под защиту Бога, если надо ей не совершить греха, но и брака нежеланного избежать. Борису Годунову идти в монастырь поздно. Он царь. В 1605 году он на пороге смерти. Что ему осталось, злодею, венценосному разбойнику, в начале дороги, ведущей к небесному судилищу? Наставить сына (зная в сущности, что уберечь его он уже не в состоянии), а пуще вверить его Господу: «Бог велик! Он умудряет юность, Он слабости дарует силу...»; а потом все-таки покаяться, всё-таки просить прощения за грехи, пусть и кратко, пусть и с оговорками, да и уйти в монахи:
Умираю;
Обнимемся, прощай, мой сын: сейчас
Ты царствовать начнешь... о боже, боже!
Сейчас явлюсь перед тобой – и душу
Мне некогда очистить покаяньем.
Но чувствую – мой сын, ты мне дороже
Душевного спасенья... так и быть!
Я подданным рожден и умереть
Мне подданным во мраке б надлежало;
Но я достиг верховной власти... чем?
Не спрашивай. Довольно: ты невинен…
Царь мечется, царь тщетно ищет спасения сыну, а не себе. Хотел бы покаяния, да времени нет. Но хотя бы совершается работа души, и совесть внушает Борису Федоровичу: он грешен, ему нужно покаяние.
И в финале он все-таки принимает постриг, объявляя (последняя реплика царя во всей пьесе):
Простите ж мне ...ы и грехи
И вольные и тайные обиды...
Святый отец, приближься, я готов.
Что говорит людям и Богу царь-злодей, мучимый совестью?
«Простите».
Простите! Слово произнесено.
Простите грехи, ...ы, обиды вольные и невольные, известные и тайные.
А потом всё земное в судьбе династии Годунов рушится, ибо срок истёк, и Господь подводит черту. Но это – уже за пределами личной судьбы самого Бориса Фёдоровича.
Да что же еще надо русскому человеку, когда он сознает свою греховность, греховность глубокую, греховность страшную, греховность, которую самостоятельно преодолеть невозможно, когда он видит, что грехи его – словно пена морская, что? Прокричать, хотя бы на 59-й минуте 24-го часа своей жизни: «Я каюсь! Я нуждаюсь в прощении! Уповаю на любовь, которой сам я лишен…»
***
Борис Годунов в трактовке Александра Сергеевича Пушкина не только невероятно, поразительно точен с исторической точки зрения, он еще и образец грешника, кающегося в последний миг, – как евангельский разбойник на кресте, – и не теряющего последней надежды на спасение.
Это не избито, это гениально.
И это будет жить до скончания Русской цивилизации.
Дмитрий Михайлович Володихин — российский историк, писатель и литературный критик, издатель. Доктор исторических наук, профессор Московского государственного института культуры и исторического факультета МГУ.
Иллюстрация В.А. Фаворский к трагендии А.С. Пушкина "Борис Годунов"
Источник